Учителя

Учителя

Они предлагают … личное знание того, как надлежит действовать глазу и руке, дабы преобразить акт зрения в зримую вещь.

Поль Валери

Комарденков и Егоров были друзьями. А строгановцы к ним относились по-разному: к Егорову — восторженно, Комарденкова же многие недолюбливали. Помню, пришел к Комарденкову на урок, это было еще до училища, отдаю деньги, а он:

— Деньги принес? Сейчас пойдем с тобой в “Метрополь”…

Я увидел: не трезв. Под столом — частоколом бутылки из-под портвейна.

Сменил сине-красную полосатую пижаму на пиджак.

— Ну, пошли.

Мрамор лестниц, как попонами, укрытых коврами. Белизна жестко накрахмаленных скатертей. И — Комарденков: не бритый, в не заутюженном костюме. Привычно опустился за столик, кивнул приветливо официанту, бросил:

— Шампанского!

И когда тот принес бутылку, — в край налил ему бокал. Первому. Официант поблагодарил и, накрыв бокал салфеткой — так и поставил ее конусом, белую, накрахмаленную, — унес.

Распили вторую бутылку. Комарденков поднялся:

— Теперь в «Националь». Кофе пить!

Официантка принесла мельхиоровый блестящий кофейник, две маленькие чашечки и спросила:

— Вам налить?

— Нет, я сам ! — и протянул к кофейнику дрожащую руку.

Из “Националя” направились в Гнездниковский переулок — там, в доме, где тогда жил  инженер В. Котровский, введший в теорию современного искусства категорию “фикция”, находился в то время цыганский театр “Ромэн”.

— Навестим-ка моих “лягушек”.

Наверное, это купеческое ухарство и было одной из причин, мешавших видеть подлинную значительность личности Комарденкова. Другой причиной был, пожалуй, Егоров, с его аристократизмом, импозантностью и удачливостью. Громкая слава Егорова оказалась слишком сильным фоном для Комарденкова — фоном, на котором не просматривались отчетливо особенности его человеческого, художнического и педагогического таланта. Но талант не становился от этого менее примечательным, как не становилось менее значительным его влияние, подчас не осознаваемое ни учителем, ни учениками.

Помню его первый урок. Комарденков поставил передо мной глиняную крынку, отошел и заговорил:

— Ты, наверное, знаешь: на форме есть свет и тень. А цвета делятся на теплые и холодные. Теплые — это близкие к солнечному свету. Красный, желтый, оранжевый… Холодные — близкие к лунному свету…

Он не упоминал слово “спектр”. Цвета у него группировались вокруг дня и ночи. Солнечный свет, лунный свет… Рука его легла на крынку:

— Смотри внимательнее! Здесь нет ни одного места, которое бы повторилось по цвету. Все разные… Когда будешь рисовать, старайся разглядеть оттенки. Как можно больше оттенков…

На другой день он начал с того же:

— Смотри внимательней! Видишь, как они отличаются, — свет и тень. Свет — теплый, тени холодные. В свете каждый кусочек крынки — другого оттенка. Внимательней смотри. Усиливай оттенки… Теплое приближает. Холодное удаляется. Резкая граница света выдвигает форму вперед.           .          

Пожалуй, это было его главной заботой — научить видеть, заставляя заново открывать для себя натуру.

— Смотри: края у формы по-разному напряжены. У блика один край мягкий, другой — резкий. Видишь? Так и края крынки.

Он учил изображать форму предмета через цвет — учил овладевать тем материалом, из которого и создается живопись. И сам он был мастером цвета. Мне запомнился один его натюрморт: ярко-красный помидор на деревянном, лиловом в ярком солнечном свете столе и деревянная ложка, расписанная по черному киноварью и охрой. Однажды он повесил передо мной золотисто-серую тряпку. Я долго мучился с палитрой. Передать цвет драпировки никак не удавалось . Она получалась неприлично-теплой, розоватой. Комарденков сказал:

— Добавь желтую и черную…

Отчетливо помню: он сказал — черную. Это было вопреки всем моим представлениям. Я послушался совета. И обрадовался: новое сочетание дало безукоризненно живописное соответствие цвета. Но в училище Комарденков редко вмешивался с назиданиями, когда мы рисовали. Чаще он просто рассказывал в это время о чем-нибудь или о ком-нибудь из тех, с кем свела его жизнь. Но самые интересные рассказы слышал я от него, однако, во время частных уроков. Как-то показал кусочек змеиной кожи:

— Это от галстука Маяковского!

В другой раз рассказал про Булгакова. Я увидел на стене его комнаты фотографию: двое мужчин и две женщины на пляже. Одна из женщин была особенно хороша — красивое лицо, сложена великолепно, и купальник эффектный — в крупную черно-белую вертикальную полоску. Я спросил Комарденкова, кто это. Он ответил:

— Любовница Булгакова.

Помолчал, потом слегка улыбнулся, вспомнив:

— Однажды читали во МХАТе новую пьесу. Автор, лицо влиятельное, считал, что именно такой должна быть пролетарская комедия. Тогда встал Булгаков: ‘‘Мне терять нечего, уж если это комедия, то крематорий — кафешантан”

Охотней всего и легче всего рассказывал Комарденков о художниках. Вспоминаю, как восторгался Сапуновым, говорил весело:

— Начнет декорации — и бросит. Валяются долго — в мусоре все, в окурках… А когда спектакль уже готов к выпуску — за вечер может закончить! Берет широкую кисть — флейц: “Ну а теперь пройдемся дилижансом! » Удивительно быстро работал!

Как-то раз мне было велено принести все, что я нарисовал за год. Я принес. Комарденков удивился:

— Как много работ!

Я осмелился заметить:

— Вы же все время ругали меня, что я мало рисую!

Он хмыкнул.

— Ученики Головина готовили декорации к спектаклю. Он приходит к вечеру — и сразу:”…Как вы мало сделали!” Как ни стараются ребята, а он все недоволен: мало! И вот незадолго до выпуска спектакля в мастерской появляется Константин Алексеевич Коровин. Увидел и ахнул: как много сделано! Ребята ему пожаловались: “А Головин-де все нас ругает, мало, говорит”. Константин Алексеевич подумал-подумал и улыбнулся: “И правильно делает, что ругает! Ясно?” Сам Комарденков тоже нас не раз удивлял. Перед выставкой его работ, открывшейся в Строгановке, он вдруг подновил вес эскизы декорации — практически переписал их заново. Естественно, выставка поначалу вызвала замешательство. Все ходили от работы к работе, воздерживаясь от высказываний. И в это время появился Егоров. Прошел, посмотрел, бросил громко:

— Прекрасные вещи!

На всех это произвело впечатление: в училище знали Егоровскую взыскательность. Он мог подойти к картине, ткнуть в нее своей тростью и обронить резко:

— Вот здесь разрезать — будет две картины!

Я видел, как он проделал это на одном из вернисажей. Там же был выставлен бюст Егорова, тоже не очень удачный. Егоров тогда задержал шаг возле него и хихикнул:

— Пусть лепят! Хотели подарить мне, а куда я его поставлю?

Егоров вел у нас рисунок. Был он, в отличие от Комарденкова, на уроках чрезвычайно активен. Подойдет к кому-нибудь, заглянет через плечо:

— Что это у тебя за проволока? — если рисунок по контуру.

— Ну-ка…

Сгонит с места, усядется сам и пошел стирать резинкой! Потом, не смахнув крошек, берется за карандаш и рисует, не обращая на автора никакого внимания. Тот стоит, не зная, что делать… Если Комарденков открывал нам цвет натуры, то Егоров учил чувствовать и мыслить форму в пространстве. Он не признавал контурного рисунка, он учил лепить форму средой.

Как-то помню, сижу в коридоре, рисую Венеру, а он мимо идет. Взглянул, по обыкновению бросил на ходу:

— Угол надо рисовать! — и дальше пошел.

Я вначале ничего не понял. Стал размышлять. Затем открылось – надо смотреть на форму в единстве с пространством. Венера стояла в коридоре, в углу. Егоров любил сталкивать формы, приучал нас остро чувствовать их различия. Типичной была у нас на занятиях постановка: череп и куб.

Поставит и скажет:

— Рисуйте без оконтуривания, штрихами!

А сам на перемене сделал рисунок — одним вертикальным коротким штрихом. Рисунок черепа, лежащего на гипсовом кубе. Конструктивные формы в живом пространстве — воздуха, света и теней. По сути это напоминало рисунки Рембрандта.

Стараясь показать пластический характер формы, он был остр в сравнениях. Стоит в студии перед нами натурщица высокая, худая,

= Он:

— У-у красота какая! Как селедка!

О другой:

— Вот красота! Это же шкаф!

Или:

— Это не ягодицы, это арбузы! Два арбуза!

Он вообще был несколько экстравагантен — и в языке, и в поступках. Не признавал набросков. Говорил:

— Это все равно, что заниматься онанизмом! Приятно, но вредно…

Высокий, породистое лицо с массивной, элегантной тростью в руке, в граненой тюбетейке, он оставался в памяти как воплощение высокого артистизма. И рядом с ним Комарденков. Чуть вздернутый нос, широкие скулы — лицо русское-русское… Я вижу их.

Комарденков:- Внимательней смотри… Усиливай, когда рисуешь, оттенки!

Егоров: — Угол надо рисовать.

P.S. В Строгановке   существует легенда.  1954 год. В одном из классов привычно рисуют натурщицу. Неожиданно открывается дверь   класса, появляется Егоров и с порога говорит:

— Встать, скоты.    Матисс умер.

В.С.Грибков